Ну, что тут можно было сказать. Согласно местным понятиям о вежливости, следовало проявить как можно больше скромности.
— Мы предполагали, а не занимались провидчеством, — склонил я голову. — И заранее спрашивали у разных людей их мнения о том, что они стали бы делать, если события будут развиваться так или этак. И получали точные ответы. Должны же мы, скромные слуги наших властителей, приносить им хоть какую-то пользу. Вдобавок письма можно возить гораздо быстрее — если менять курьеров и лошадей. И мы хотели бы предоставить вам своих курьеров, господин Чжоу. Доставляют же ягоды личжи для гуйфэй Ян за несколько дней из самого Гуанчжоу?
Я опасался, что опять услышу это непередаваемое «Хо. Хо. Хо» господина Чжоу. Но он справился. И замолчал. И не вспомнил о славе дома Маниаха, которая вполне соответствует реальности. Он только смотрел на меня все тем же странным взглядом, а потом сказал:
— Человек, который отправится говорить с уйгурами, — генерал Пугу Хуайэнь. Письмо халифу вы можете отправить завтра сами. Как вы понимаете, в обоих случаях император не может просить никого о помощи.
— И долг кагана и халифа — попросту, без всяких просьб, помочь своему другу и соседу, — согласился я. — Так все и будет. Пусть только армии императора сдерживают мятежников до лета. А там — все будет хорошо. Отряд воинов — «черных халатов» — вполне может прибыть к началу лета. Ну, а уйгуры еще ближе, так что мятежник Ань Лушань все поймет к приходу большого тепла.
Чжоу молчал и смотрел на меня лишенными блеска темными глазами.
Ну, вот я и изменил мир еще раз, сказал я себе, поднимаясь на ноги. Теперь оставалось только уцелеть самому.
О чем мне немедленно и напомнили.
— Да, вот еще что, — сказал господин Чжоу на прощание. — Вы больше не уезжайте слишком далеко и надолго. Вы мне можете понадобиться.
В этой фразе было слишком много смыслов, чтобы она мне понравилась.
И еще этот взгляд… Помню, что в тот раз — а то была последняя наша встреча с господином Чжоу, — мне показалось даже, что во взгляде этом была какая-то смесь благосклонности, умиления и — неужели сочувствия? Тогда у меня мелькнула мысль, что вот так какой-нибудь из поваров Сангака смотрит на особенно симпатичного молоденького козленка, смешно взбрыкивающего копытами, который именно сегодня вечером отправится в котел.
Но малодушные эти мысли я тогда мгновенно отогнал.
Я еще обернулся, перед тем как покинуть двор, через который к господину Чжоу бежал толстый чиновник, подобрав полы халата. Под мышкой у него были две твердые дощечки, между которых торчало лебединое перышко. «Пернатые указы», говорили в таких случаях поэты, знавшие, что так выглядят депеши из дворца особой срочности — и только если речь идет о делах военных. Ведомства церемоний или лесов права на лебединое перышко не имеют.
Чжоу, однако, на чиновника пока не обращал внимания и гладил здоровенного короткохвостого кота, непонятно каким образом оказавшегося у его возвышения в этом более чем серьезном учреждении. Кот крутил головой, пытаясь залезть под раскинутые вокруг сиденья господина Чжоу черные полы его зимнего костюма и погреться там.
Что ж, господин Чжоу, должны же и у вас быть хоть какие-то маленькие слабости-да вот хоть коты и кошки, — кто же против. Это несущественно.
Существенно было другое. Что бы там ни замышлял против меня этот человек, я только что купил у него отсрочку еще на полгода.
Это если слать письма не обычным медленным караваном, а с курьерами, которые знают, когда и где надо держаться поближе к каравану с его сотнями вооруженных людей, а когда не так уж и страшно рвануть галопом маленьким отрядом человек в пять по голым и опасным тропам. Нет более опасной — и красивой- работы, чем у этих курьеров, каждый раз играющих со смертью в го и почти всегда выигрывающих.
Итак, полгода. Ну, лучше-четыре-пять месяцев. Достаточно, чтобы завершить грандиозную операцию с шелком.
А дальше с господином Чжоу действительно разумнее было бы попрощаться. Желательно — навсегда.
Я несся домой, не глядя по сторонам. Город становился для меня призраком, его серые стены, светлые проспекты и цветная черепица превращались в воспоминание.
И украшенные ленточками пони, на которых тут катают детей.
И медленно бредущие, скалящие крепкие зубы верблюды, в кожаных сиденьях вокруг горбов которых помещаются флейтист, цимбалист, еще пара музыкантов — в общем, целый передвижной оркестр, собирающий со слушателей монетки, а то и отрезы шелка, которые преподносят им обитатели богатых домов.
И соревнования плакальщиков на Западном рынке, после которых чемпион, а скорее его наниматель — хозяин погребальной конторы — мог рассчитывать на громадные гонорары; их поэтичный вой под луковые слезы вызывал у чанъаньцев самые возвышенные чувства.
Конец, конец, всему конец.
И Юкук, с окончанием холодов самостоятельно взгромоздившийся на верблюда и отправившийся в долгий путь. И половина моих людей, которых тоже уже здесь нет. И мои свитки на языке хань, в том числе элегантные иероглифы, выведенные собственной рукой госпожи Ян. И все сколько-нибудь ценные вещи из дома — или уже бывшего дома? Все ушло на Запад одним из трех отправленных мною больших караванов.
Остались резные столики и кушетки. И еще хрупкий и безумно дорого стоящий механизм — он не выдержал бы пути: несколько стеклянных сосудов, по которым, из одного в другой, вечно бежит вода; а когда один из сосудов наполняется, раздается тихий звон. Эта штука режет на части время, как барабаны городской стражи или колокола монастырей. На эти сочащиеся капли моей жизни, той, которая мне еще осталась в прекрасной империи, можно смотреть сколько угодно, хотя лучше, наоборот, не делать этого никогда.